— Дети — это сплошная морока,» — сказала мне одна женщина, имевшая все. Дети ей были в тяжесть! Если мать думает подобным образом, то она ни на что не годна, поскольку для матери естественно иметь любовь. Какую-то девушку до замужества мать может не будить до десяти часов утра. Однако с того времени, как сама она станет матерью и ей надо будет кормить свое дитя, мыть его, ухаживать за ним, она и ночью-то спать не будет, потому что моторчик завелся. Имея жертвенность, человек не хнычет и не тяготится, а радуется. Вся основа в этом: должен присутствовать дух жертвенности. И эта женщина, если бы она говорила: «Боже мой, как мне Тебя благодарить? Не только детей Ты дал мне, но и множество благ. У скольких людей нет ничего, у меня же и несколько домов, и наследство от отца, и у мужа большая зарплата, и за аренду мне платят в двух местах! Я не испытываю трудностей. Как мне благодарить Тебя, Боже мой? Всего этого я не была достойна,» если бы она думала так, то со славословием исчезло бы и чувство злополучия. То есть, если бы она только благодарила Бога день и ночь, этого уже было бы достаточно.
— Жертва, Геронда, приносит радость.
— О, что же это за радость! Вкус этой жертвенной радости неведом нынешним людям, и потому они так измучены. Они не имеют в себе идеалов, они тяготятся тем, что живут. Отвага, самоотвержение являются в человеке движущей силой. Если же этой силы нет, то человек мучается. В старину в деревнях люди по ночам, без шума, стараясь, чтобы никто их не увидел, прокладывали какую-нибудь дорогу для того, чтобы после смерти другие поминали их Сейчас этот дух жертвенности встречается редко. Однажды на Афоне во время крестного хода я наблюдал, как монахи, идя по тропинке, цеплялись своими наметками за ветку куста, но ни один не обломал ее, чтобы облегчить путь идущим сзади; все они пригибались, чтобы не зацепиться. Все равно что поклоны кусту клали! Если бы это хоть Купина Неопалимая была, тогда еще ладно! Но каждый думал: «Пусть это делает кто-то другой, а мне лишь бы пройти самому.» Но почему же тебе этого не сделать, если ты первым увидел эту ветку? Ведь так ведут себя люди мирские, не верующие в Бога. На что мне такая жизнь, умереть тогда в тысячу раз лучше. Цель в том, чтобы думать другом человеке, о его боли.
Мир уже потерял контроль над собой. От людей удалилось любочестие, жертвенность. Я как-то рассказывал в о том, в каком состоянии я находился, когда в каливе, Святой Горе, меня прихватила грыжа. Когда кто-то стучал в клепальце возле калитки, я и в снег [и в холод] выходил открывать. Если у человека были серьезные проблемы, то даже и не чувствовал своей боли, хотя [буквально] перед этим был придавлен к кровати. Я угощал пришедшего чем-нибудь: одной рукой угощал, а другой держал грыжу. Все время, пока мы беседовали, я, несмотря на сильную боль ни к чему не прислонялся, чтобы он не догадался, что мне больно. А когда посетитель уходил, я опять загибался от боли. Дело было не в том, что боль проходила, или в том, что я чудесным образом поправлялся, нет. Я видел, что другому больно, и забывал свою собственную боль. Чудо происходит, когда ты соучаствуешь в боли другого. Главное в том чтобы ты ощутил человека братом и тебе стало за него больно. Эта боль трогает Бога, и происходит чудо. Потому что нет ничего другого, столь умиляющего Бога, как благородное великодушие, то есть жертвенность. Но в нашу эпоху великодушие является редкостью, потому что пришли себялюбие, корысть. Редкостью является человек, который скажет: «Я уступлю свою очередь другому, а сам подожду.» Как же немного таких благословенных душ, что думают о другом! Даже и в людях духовных есть этот противный дух, дух равнодушия.
Добро является добром лишь в том случае, если делающий его жертвует чем-то своим: сном, покоем и тому подобным. Потому и сказал Христос: «…от лишения своего….» Когда я делаю добро, отдохнув, оно недорого стоит. Однако если я устал и, к примеру, выхожу показать дорогу кому-то просящему об этом, то это стоит дорого. Когда я, предварительно выспавшись, провожу ночь без сна там, где нуждаются в моей помощи, то цена этому невелика. Если же при этом и беседа мне по душе, то я и вовсе могу сделать это для того, чтобы порадоваться общению и немножко развлечься. тогда как, устав и идя на жертву, для того чтобы помочь другому, я испытываю райскую радость. Тогда я захлебываюсь в Божием благословении.
А если человек тяготится не только тем, чтобы помочь другому, но даже и тем, чтобы сделать что-то для себя самого, то он устает и от самого отдыха. Тот же, кто помогает ближнему, отдыхает и от усталости. Если в человеке есть жертвенный дух, то, увидев кого-то, к примеру, физически обессиленного, работающим и уставшим, он скажет ему: «Сядь, отдохни маленечко» и сделает его работу сам. Тот, кто выбился из сил, отдохнет телом, а тот, кто ему помог, ощутит духовное отдохновение. Какое бы дело ни делал человек, он должен делать его от сердца, в противном же случае делающий не меняется духовно. То, что делается от сердца, не утомляет. Сердце — это словно самозаряжающееся устройство: чем больше оно работает, тем больше и заряжается. Вон бензопила, когда попадает на трухлявый пенек, фыркает: «фр-р-р…» и глохнет. Но, попадая на твердое дерево, она упирается в работе, подзаряжается и пилит. И не только в даянии, но и в случае, когда предстоит взять что-то, мы не должны думать о себе, но всегда стремиться к тому, что приносит покой душе другого. В нас не должно быть алчности. Мы не должны помышлять о том, что имеем право взять сколько мы хотим, а другому пусть не останется ничего.
— Опять, Геронда, все возвращается к духу жертвенности.
— Так ведь это и есть основа всей духовной жизни! И знаешь, какую радость ощущает человек, принося себя в жертву? Он не может выразить переживаемой радости. Наивысшая радость происходит от жертвы. Только жертвуя, человек пребывает в родстве со Христом, потому что Христос есть Жертва. Еще здесь человек начинает переживать рай или ад. Человек, делающий добро, радуется, потому что ему воздается за это божественным утешением. Делающий же зло переживает муку.
Мой собственный покой рождается от доставления покоя другому
— А как, Геронда, человек может пойти на жертву, если ему еще неведом вкус жертвенной радости?
— Если поставит себя на место другого. Когда я был в армии, наш дзот часто заливало водой. У рации надо было менять аккумуляторы, а это было делом очень нелегким, потому что линия была загружена. Я был мокрым по пояс, и шинель впору было выжимать. Однако, чтобы не мучились другие, я предпочитал делать эту работу сам и, делая ее, радовался. Командир говорил мне: «Когда ты выполняешь эту работу, то я спокоен и не беспокоюсь об этом, но мне тебя жаль. Скажи, чтобы это делал кто-нибудь другой.» — «Нет, господин командир, — отвечал я ему, — я [от этого] радуюсь.» В нашем полубатальоне был еще один радист, но, когда мы отправлялись на операции, чтобы не подвергать его опасности, я не давал ему таскать ни аккумулятора, ни рации, хотя мне было и тяжело. Он просил меня об этом [обижался]: «Почему ты мне их не даешь?» — «У тебя, — отвечал я ему, — жена и дети. Если тебя убьют, я буду за это отвечать перед Богом.» И так Бог сохранил нас обоих: ни ему, ни мне Он не попустил быть убитым.
Для человека чувствительного предпочтительнее быть единожды убитым самому, прикрывая другого из чувства любви, чем проявить небрежность или трусость и всю последующую жизнь испытывать постоянные угрызения совести. Однажды на гражданской войне маневр мятежников отрезал нас от остальных сил за одной деревней. Солдаты собирались бросать жребий о том, кому идти в Деревню за продовольствием. «Я пойду,» — сказал я. Если бы пошел кто-то неопытный и невнимательный, его могли бы убить, и меня потом мучила бы совесть. «Лучше будет, — думал я, — если убьют меня, чем кого-то другого, а меня потом всю жизнь будет убивать совесть. Как я такое вынесу?» — «Ты мог бы его спасти, — будет говорить мне моя совесть, — почему же ты не спас его?» К тому же я постился и был на голодный желудок… В общем, ладно. Ну и командир мне говорит: «И я бы предпочел, чтобы ты пошел, ты ведь и из воды сухим выйдешь, только поешь, чтобы сила была.» Взял я автомат и двинул. Мятежники приняли меня за своего и дали пройти. Пришел я в деревню, зашел в какой-то двухэтажный дом. Там была одна старушка, она дала мне продуктов, и я возвратился к своим.
Величайшую радость я переживал зимой [в горах], среди снегов. Помню, проснулся однажды ночью. Все спали, а наши палатки завалил снег. Я вылез из палатки, схватил рацию и стал вытряхивать из нее снег. Смотрю: работает. Побежал к командиру и рассказал о том, что творится. В ту ночь я мотыгой откопал из снега двадцать шесть обмороженных.
Для Христа я не сделал ничего. Если бы я сделал для Христа 10 процентов от того, что делал на войне, то сейчас творил бы чудеса! Вот почему потом, в жизни монашеской, я говорил: «В армии я претерпел такие муки ради Отечества, а что я делаю для Христа?» Иными словами, по сравнению с теми муками, что я пережил в армии, в монашеской жизни я чувствовал себя царским сыном, тут уж не имело значения, был у меня какой сухарь или нет. Потому что там, во время операций, знаешь, какой мы держали пост? Снег ели! Другие хоть рыскали вокруг, находили что-нибудь съедобное, а я был привязан к рации — не мог от нее отойти. Однажды мы остались без еды на тринадцать дней: нам дали только по одному солдатскому хлебу и по половине селедки. Воду я пил из следов копыт, и то не чистую дождевую, а смешанную с грязью. А однажды довелось отведать и «лимонада»! В тот раз от жажды я дошел до предела и тут увидел след от копыта, полный воды — желтой! Уж я ее пил-пил! И поэтому после, в жизни монашеской, вода, даже если она была полна всяких козявок» казалась мне великим благословением. Она, по крайней мере, была похожа на воду.
А однажды вечером порвалась кабельная линия связи. Был декабрь 1948 года. Снега вокруг — сугробы. В четыре часа пополудни нам дают приказ: идти в деревню — это два часа пешком, восстановить линию и возвращаться назад. Через два часа — темнота. Солдаты были как мертвые от усталости и не находили в себе мужества идти. И где там еще найдешь кабель в таких сугробах!
— Вы что, Геронда, не знали дороги и того, как был проложен кабель?
— Э, дорогу-то примерно я знал, но все равно ночь застала бы нас в дороге. Короче говоря, дали мне несколько человек, и мы пошли. Сначала мы, еще будучи в расположении нашей части, лопатами очистили дорогу от снега, чтобы успокоить командира, и маленько прошли вперед. Потом я им говорю: «Пошли-пошли, нам ведь еще возвращаться!» Я пошел первым, потому что остальные все время роптали. «Эллада-то, — говорили они мне, — погибнуть не может, а вот мы погибаем!» Как заладили одно и то же без конца! Так продвигались мы вперед: я проваливался в снег, они меня вытаскивали, снова проваливался, снова вытаскивали… У меня была сабля, и я то и дело прощупывал ей снег перед собой, чтобы найти, куда можно ступить. Надо было постоянно проверять. Я продвигался первым и говорил им: «Пошли-пошли, здесь скот не ходит и кабеля порвать не может. Дойдем до какого-нибудь оврага, где кабель висит над землей, и только там проверим.» Дошли мы, наконец, до одной деревни, перед которой были террасы, скрытые от глаз под снежными заносами, и я упал с одной террасы вниз, в снег. Остальные испугались идти дальше и меня доставать. Наконец мы спустились вниз, перебираясь с одной террасы на другую, — как, лучше не спрашивай — и поздно вечером вошли в деревню. В каких-то оврагах в одном-двух местах я нашел обрыв, мы соединили кабель и связались с командиром. «Возвращайтесь назад,» — говорит нам командир. Но как тут возвращаться? Мало того, что ночь наступила, так еще надо каким-то образом лезть наверх, на террасы! Спускались-то мы кубарем! И как найдешь дорогу? «Но как мы возвратимся? — спрашиваю командира. — Спуститься-то мы еще кое-как спустились, но как теперь подниматься? Давайте мы лучше завтра утром вернемся: выйдем с другого края деревни и сделаем круг.» — «Никаких «давайте,» — говорит командир, — сегодня!» На наше счастье, этот разговор услышал адъютант командира и упросил его разрешить нам остаться на ночь в деревне. Так мы и остались. В одном доме нам дали пару-тройку толстых шерстяных покрывал. Меня начало знобить: я ведь шел впереди, расчищал дорогу и был весь мокрый. Товарищи пожалели меня, потому что мне, так сказать, досталось больше других, и положили меня в середину. Поужинали мы тогда одним ломтем солдатского хлеба. Не помню, чтобы когда-нибудь еще в своей жизни я переживал большую радость, чем тогда.
Я был вынужден привести вам эти примеры, чтобы вы поняли, что такое жертва. Я рассказал вам все это не для того, чтобы вы похлопали мне в ладоши, но для того, чтобы вы поняли, откуда происходит настоящая радость.
А после, в отделе связи, меня обманывали сослуживцы. «Ко мне отец приезжает, надо пойти с ним повидаться, посиди за меня, пожалуйста,» — говорил один. «А ко мне сестра приехала,» — врал другой. Никакая она ему была не сестра. Кому-нибудь еще нужно было зачем-то отлучиться, и я шел на жертву: все время сидел на дежурстве то за одного, то за другого. После дежурства подметал, наводил порядок. В помещения взвода связи запрещалось входить другим, даже офицерам из других отделов, к тому же время было военное. Так что уборщицу мы взять не могли. Брал я веник и подметал все помещения. Там и научился подметать. «Здесь, — говорил я, — служебное помещение, место некоторым образом священное, неприбранным его оставлять нельзя.» Я не обязан был подметать, да и делать этого не умел: у себя в доме я ни разу и веника-то в руки не брал. Да если бы я и захотел его взять, меня бы тут же моя сестра этим же веником бы и отлупила! «Уборщица,» — дразнили меня сослуживцы, — «вечная жертва.» Я на это не обращал внимания. И делал это не для того, чтобы услышать «спасибо,» но оттого, что ощущал это необходимостью и радовался.
— У вас, Геронда, совсем не было помысла «слева»? Вы, например, не думали: «Такой-то гуляет, а не с сестрой своей встречается»?
— Нет, таких помыслов у меня не было. С того момента, как кто-то говорил мне: «Прошу тебя, можешь маленько посидеть вместо меня?» — все, вопрос был закрыт. А еще один просил у меня денег якобы для своих детей, однако сам не только не отсылал их детям, но еще и у жены своей просил денег, чтобы тратить на себя самого. Понятно? И я делал это не для того, чтобы мне сказали «молодец,» я ощущал это необходимостью. Из расположения части я не выходил, другие пользовались этим и свалили всю работу на меня. Мне приходилось выполнять работу всего взвода. Целая куча позывных, реле стучат без остановки… Я превратился тогда в развалюху. Какое-то время у меня держалась температура тридцать девять и пять, и я никому об этом не говорил. Но потом от перенапряжения свалился, потерял сознание. Меня бросили на носилки, и я слышал голоса сослуживцев: «Ну что, Венедикт поехали на капремонт, сейчас мы тебя отнесем на носилках туда, где чинят старые автомобили.» И они отнесли меня в госпиталь. Там я был без присмотра — кому было за мной смотреть, все занимались ранеными, — но ощущал радость. Ту радость, которая происходит от жертвы, потому что мой собственный покой рождается от того, что я доставляю покой другому.
Блаженніший Митрополит Онуфрій: Народи, які відвертаються від Бога, рано чи пізно занепадають (+відео) | <-- | --> | Священномученик Авраамий, епископ Арвильский |