Воспоминания. Старец Севастиан (Фомин)

0 коментарів | Обговорити
22.09.2024 | Категорії: Без рубрики

1005       
        Воспоминания. Старец Севастиан (Фомин)
       
        Особый след в моей жизни оставил старец Севастиан (Фомин), долгие годы живший в Караганде. За много лет я понял, что подвижники бывают двух типов: одни — самородки, самоучки, другие проходят монастырскую школу. Примером первого типа может служить о. Александр Воскресенский, примером второго — о. Севастиан. Он был преемником оптинских старцев.
       
        В нашей семье хранилось предание о том, как когда-то в Тамбовской семинарии преподавал Амвросий Оптинский. Помнили, что до ухода в монастырь он был весельчак, душа общества, любил карты. Недаром он сам о себе говорил в рифму: «Стал Амвросий — карты бросил». Родители в Оптину паломничества не совершили, но отец переписывался со старцем Нектарием. О. Севастиан был его учеником. Это был удивительный человек. Он принимал людей еще будучи юным послушником, потом дьяконом и приобрел известность еще до первой мировой войны. После закрытия Оптиной пустыни он приехал к нам — отец написал ему и пригласил. Когда отца арестовали, о. Севастиан взял на себя заботу о нашей семье, — о нас, младших, потому что старшие были уже в Москве.Спустя некоторое время после того, как мы уехали, арестовали и его, и потом мы с ним встретились только в 1955 году, когда кончился срок его заключения и ссылки, а я уже стал церковным работником и имел даже некоторое имя. Хлопотали о том, чтобы открыть Церковь в Караганде, и я принимал в этом участие. Когда Церковь открыли, я к нему поехал по благословению Патриарха и с тех пор поддерживал с ним отношения до самой его смерти.

При всех своих необычайно высоких духовных дарованиях старец Севастиан был очень болезненным. Болезнь его началась с нервного потрясения. В начале XX века он был первым и любимым учеником старца Иосифа Оптинского. Когда старец Иосиф умер, его это так потрясло, что у него сделался парез пищевода. Всю жизнь он мог есть только жидкую супообразную пищу: протертую картошку, запивая ее квасом, протертое яблоко — очень немного, жидкое, полусырое яйцо. Иногда спазм схватывал его пищевод, он закашливался и есть уже не мог, оставался голодным. Можно себе представить, как тяжело ему приходилось в лагере, когда кормили селедкой и не давали воды.

Известно, что преподобный Серафим Саровский каждого входящего приветствовал словами «Радость моя, Христос воскресе». Старец Севастиан был гораздо сдержаннее, мало говорил, но в нем было удивительное сочетание физической слабости и духовной — даже не скажу, силы, но — приветливости, в которой растворялась любая человеческая боль, любая тревога. Когда смятенный, возмущенный чем-то человек ехал к нему, думая выплеснуть всю свою ярость, все раздражение, — он успокаивался уже по дороге и, встретившись со старцем, уже спокойно, объективно излагал ему свой вопрос, а тот спокойно его выслушивал, иногда же, предупреждая волну раздражения, сразу давал ему короткий ответ.

А были и такие случаи. Служит о. Севастиан панихиду, читает записки. Тихая такая служба… Вдруг — очень сурово, остро бросает взгляд: «Кто дал эту записку?!» — Молчание. — «Подойди, кто дал эту записку!» — Подходит трясущаяся женщина. — «Ты что делаешь?! После службы подойди ко мне!» — Приворожить хотела…

Петр Сергеевич Бахтин был боевой офицер, легендарная личность, командир батареи, орденоносец. О. Севастиан сказал ему: «Поезжай в семинарию». А он был член партии, совершенно ничего религиозного не знал, и ответил прямо: «Я ничего не знаю». Тогда о. Севастиан посоветовал: «Выучи «Отче наш»». Он приехал. А я как раз был в приемной комиссии. Смотрю — входит здоровенный молодой человек с пышной шевелюрой, немножко разбойничьего вида. Ну, что — думаю, — у него спросить? — «»Отче наш» знаешь?» — «Отче наш, иже еси на небесех…» Ну надо же! Так он прошел, и впоследствии стал священником. Судьба его была сложной: характер у него неукротимый, он большой правдолюб, и ему, естественно, приходилось трудно. Но личность это была очень интересная и очень типичная для того времени.

О. Алексий Глушаков, настоятель храма Илии Пророка в Черкизове, тоже был из карагандинских переселенцев, духовных чад о. Севастиана. Очень милый был батюшка.

Сохранилось довольно много бесценных фотографий о. Севастиана и его окружения. Эти снимки принадлежат Марии Стакановой, по прозвищу «Стаканчик». Я даже раньше считал, что ее фамилия «Стаканчикова». Она жива, живет неподалеку от Москвы. Ее подбросили без документов, взяли в приют, назвали Марией. А фамилию придумали условно: «Ну, вот стакан на столе стоит — пусть будет Стаканова». И отчество ей также придумали. Она закончила ПТУ, работала в Целинограде, потом мудрые монахини посоветовали ей приехать к батюшке, о. Севастиану. И она спросила у батюшки, который знает все, как звали ее родителей. «Погоди, — говорит, — завтра скажу». И на следующий день говорит: мать звали Елена, отца — Петр.

Фотография тогда в церковной среде не особенно поощрялась, но ей отец Севастиан разрешил снимать. Она говорила: «Сейчас я клацну!» или «сфотаю!»

В 1966 году у меня намечалась важная командировка в Иерусалим. Нашу делегацию возглавлял митрополит Никодим. Поездка предполагалась очень ответственная: мы должны были решить множество вопросов относительно нашей Духовной миссии.

Накануне отъезда, в первых числах апреля, я позвонил в Караганду о. Севастиану, попросил его молитв и благословения в дорогу. А он вдруг сказал, что ехать не надо. Я был ошеломлен. «Так надо, потом поймешь», — сказал он по телефону. В полной растерянности я думал: с одной стороны, нельзя не послушать благословения старца, но с другой, что мне сказать митрополиту Никодиму?

Однако все решилось само собой. Перед самым отъездом, буквально накануне вечером у меня сделался сильнейший жар — температура поднялась до 40°. Было очевидно, что поехать я не смогу. Я позвонил Никодиму и сообщил о случившимся. Кажется, он был недоволен, что моя поездка не состоится. Тем не менее ничего сделать было нельзя.

Прошло несколько дней, и вдруг раздается звонок из Караганды — от о. Севастиана. Меня просили, чтобы я немедленно вылетел к нему. Как же я был удивлен: только что старец буквально запретил мне ехать в ответственную командировку, а тут вдруг: «Срочно вылетай». Но я послушался, тем более, что уже чувствовал себя гораздо лучше.

16 апреля, в субботу, я прилетел в Караганду и сразу же с аэродрома поехал к старцу. Выглядел он плохо, был очень слаб. Таким я, наверное, ни в какой болезни его не видел. Он просил меня постричь его в схиму. Сразу же начались приготовления, откладывать было нельзя. Слава Богу, все удалось успешно: несмотря на изнеможение и слабость о. Севастиан был в полной памяти и нам удалось совершить его пострижение.

Я был около него буквально до последних часов его жизни. Той же ночью, после пострижения в схиму, ему стало очень плохо, он поисповедовался, причастился. Жаловался, что испытывает томление духа и тела. 19 апреля его не стало…

Патриарх выслал на мое имя в Караганду сочувственную телеграмму и благословил меня совершать его погребение. 21 апреля мы совершили заупокойное богослужение. Похоронили о. Севастиана на городском Михайловском кладбище.

Увлечение фотографией

С искусством фотографии я впервые познакомился в 1935 году и «заболел» им на всю жизнь. Случилось это, когда брат, уезжая в командировку, заехал к нам на дачу и привез с собой фотоаппарат «Лейку». Я пришел в восторг. Первый мой кадр, однако, трудно было назвать удачей. Я тайком подкрался к сестре Надежде Владимировне, которая лежала с книжкой на коврике под деревом, и, не зная законов перспективы, сфотографировал ее со стороны ног. После этого снимать себя она мне запретила навсегда. Тайком я, правда, иногда это делал, но «официального» разрешения так и не получил. Как сейчас помню тот снимок: на переднем плане огромные ноги в сандалиях и где-то далеко маленькая головка.

Увлечение мое воспринималось многими людьми неодобрительно. Как-то в Одессе выходим мы, чтобы сфотографироваться с какими-то иностранными гостями. Мимо проходят два офицера и один из них, увидев у меня на плече фотоаппарат, говорит: «Отец! И не стыдно тебе заниматься таким грешным делом?»

Даниил Андреевич Остапов к фотографии относился крайне неодобрительно, называя ее «восьмым таинством» и ворчал на нас, молодых, что мы этим занимаемся. Да и мама моя, Ольга Васильевна, тоже этого интереса не поощряла, зная мою увлекающуюся натуру.

Когда только перешли на восьмимиллиметровую съемку, я купил себе великолепную по тем временам чешскую камеру, называвшуюся «Адмира», и с ней иногда снимал на службах. Пытался заснять служение одного старца. А тот проходит мимо меня после службы и говорит: «Владыка всуе труждашеся». И ничего у меня из этих съемок не вышло, хотя камера была исправна и все, что снимал до и после, прекрасно получалось[1].

В Индии я бродил по одному из древних памятников, естественно, с фотоаппаратом. И вижу: сидит в уголочке некий отшельник, одетый в красную ткань, около него сосуд с водой — сушеная тыква; и сидит он в сосредоточенной позе. Мне захотелось его сфотографировать, но он взглянул на меня настолько выразительно, что у меня всякая охота отпала. Это был взгляд не ненависти, не злобы. Просто я понял, что появлением своей нелепой фигуры с фотоаппаратом нарушил его внутреннее состояние.

Там же в Индии я однажды из-за своей страсти к фотографии чуть не погиб — и совсем бестолково. Это было в Джайпуре, в начале шестидесятых. Нас повели смотреть дворец Магараджи. Показали все внутри, потом вывели на галерею. Там вся стена была выложена драгоценными камнями: мозаика изображала цветы. В основном были использованы полудрагоценные камни — такие как яшма, сердолик, халцедон, но серединки цветов были сделаны из настоящих рубинов, изумрудов, чуть не алмазов, и, если приглядеться, сквозь перегородки можно было увидеть всю мозаику «в профиль». Я полюбовался с близкого расстояния, а потом вытащил фотоаппарат и сделал несколько шагов назад, чтобы сфотографировать. Что было дальше, я даже сейчас вспоминаю с неким ужасом и, как сейчас, чувствую внезапный холодок в коленях. Видимо, сработало подсознание, я наклонился вперед и вернулся к стене. Потом уже немного придя в себя, оглянулся. Галерею окружал только низкий — ниже колен, — бордюр, а донизу расстояние было метров двадцать…

Среди моих старых знакомых есть мастер по ремонту фотоаппаратов Володя Шашкин. Сейчас ему около 60 лет, но его все по-прежнему зовут Володей. Это наследник особого рода искусства, что-то вроде Страдивари в своей области — исходил почти весь мир с фотоаппаратом, разве что в Люксембурге не был. Зато в Стамбуле, например, был раз десять и рассказывал о том, сколько там православных святынь.

Последние годы Патриарха

На рубеже 1950—1960-х гг. начался сложный и трудный для Церкви период. Большинство запомнило его как знаменитую «хрущевскую оттепель». Нас же больше коснулась ее оборотная сторона — новый этап гонений на Церковь. По мановению «премьера», Никиты Сергеевича Хрущева, Церковь понесла огромный урон. Были закрыты пять семинарий, почти все монастыри — только на Украине некоторые сохранились, были закрыты две трети храмов, уцелевших после революции или открытых после войны. Шло разрушение церковной структуры, церковного устава. В самом начале этого периода, 15-16 февраля 1960 года, Патриарх на большом собрании, конференции советской общественности за разоружение, выступил с речью: «Досточтимое собрание! Моими устами говорит Русская Православная Церковь, объединяющая миллионы православных христиан, граждан нашего государства. Примите ее приветствие и благословение! Как свидетельствует история, это есть та самая Церковь, которая на заре русской государственности содействовала строению гражданского порядка на Руси, укрепляла христианским назиданием правовые основы семьи, утверждала гражданскую правоспособность женщины, осуждала ростовщичество и рабовладение, воспитывала в людях чувство ответственности и долга, и своим законодательством нередко восполняла пробелы государственного закона. Это та самая Церковь, которая создала замечательные памятники, обогатившие русскую культуру и доныне являющиеся национальной гордостью нашего народа. Это та самая Церковь, которая в период удельного раздробления русской земли помогала объединению Руси в одно целое, отстаивая значение Москвы как единственного церковного и гражданского средоточия Русской земли. Это та самая Церковь, которая в тяжкие времена татарского ига умиротворяла ордынских ханов, ограждая русский народ от новых набегов и разорений. Это она, наша Церковь, укрепляла тогда дух народа верой в грядущее избавление, поддерживая в нем чувство национального достоинства и нравственной бодрости. Это она служила опорой русскому государству в борьбе против иноземных захватчиков в годы Смутного времени и в Отечественную войну 1812 года и она же оставалась вместе с народом во время последней мировой войны, всеми мерами способствуя нашей победе и утверждению мира. Словом, это та самая Православная Церковь, которая на протяжении веков служила, прежде всего, нравственному становлению нашего народа, а в прошлом и его государственному устройству… Правда, несмотря на все это, Церковь Христова, полагающая своей целью благо людей, от людей же и испытывает нападки и порицания. И тем не менее, она выполняет свой долг, призывая людей к миру и любви. Кроме того, в таком положении Церкви есть много утешительного для верных ее членов, ибо что могут значить все усилия человеческого разума против христианства, если двухтысячелетняя история его говорит сама за себя, если все враждебные против него выпады предвидел Сам Христос и дал обетование непоколебимости Церкви, сказав, что и врата адовы не одолеют Церкви Его. Мы, христиане, знаем, как должны мы жить для служения людям и наша любовь к людям не может умалиться ни при каких обстоятельствах… На основании всего многовекового опыта наша Церковь может сказать: если все мы будем вносить в общую жизнь мира здравые мысли, чистые чувства, благие стремления и правые дела, то мы сделаем все, что необходимо для утверждения мира среди людей и народов».

Эта речь Патриарха была как бомба. Беспокойство началось на всех кругах партийной и советской общественности. И хотя все это цензуровалось, заранее согласовывалось и проверялось, Патриарху сделали, как говорится, в дипломатии, «реприман», то есть пожурили: не надо, дескать, Сергей Владимирович, такие слова говорить, мы все-таки в атеистическом государстве живем.

Патриарх был очень спокоен внутренне, несмотря на все сложности, и когда возникали какие-то вопросы, он продолжал хранить то же спокойствие, тот же глубокий взгляд. Надо сказать, он всегда просматривал в готовом виде любой свой текст, предназначенный для отправки куда бы то ни было — хотя бы даже личную телеграмму. И меня, еще юношу, приучил к тому же. Посмотрит, бывало, скажет: «Вот здесь была запятая!» — «Ваше Святейшество, по нашей орфографии здесь запятая не нужна». — «Ну да, да-да-да… Но я — поставил!» У него было обострено филигранное чувство языка, и если он ставил запятую, то значит акцент был на каком-то особом смысле фразы. Или иногда скажешь ему: «Ваше Святейшество, а вот надо бы…» — он отвечал: «Да, знаю. Но я уже написал». Поэтому, когда на него обрушился поток критики и недовольства, что «не надо так говорить», он ответил: «Да… Но я — сказал!»

Правда, после этого все равно продолжалось массовое закрытие церквей, две трети их были разрушены, взорваны, но самое главное то, что он не терял внутреннего спокойствия и в таких обстоятельствах. Когда мы, молодые и горячие, начинали активно возмущаться, он только качал головой и с печальной улыбкой говорил: «Ну, что вы! Все именно так, как должно быть. Именно этим проверяется наша верность своему долгу».

Для меня это было пережито лично. Я уезжал в командировку, приехал, — а мой заместитель ушел из Церкви. Перед этим он мне еще говорил: «Что будем делать? Что будем делать?! Ну, вот я тракторист, но Вы-то что будете делать?!» — «Ну, а я архимандритом останусь. Ну что же делать? Проживем как-нибудь!»

Тогда же, в самом начале хрущевских гонений, у Патриарха как-то раз зашел разговор о том, как вести себя в новой обстановке. На почти риторический вопрос: «Что же теперь делать?» — о. Владимир Елховский, настоятель Брюсовского храма, бывший военный, бодро ответил: «Ваше Святейшество! Наступать нельзя, но в окопах сидеть — можно!»

По собственному опыту скажу, что самые трудные годы для Церкви были с 1963 по 1967. Тогда было объявлено, что в 1981 году «последнего попа покажут по телевидению». Это сказал председатель Совета министров и Генсек коммунистической партии. Однако в 1981 г. в центре Москвы — за Моссоветом и на Пироговке, были поставлены два первых церковных дома, где «попы» создали свой Издательский Отдел, получивший международную известность, и центр, куда пришли военные, чтобы помянуть своих родителей.

Незадолго до своей смерти — 25 марта 1970 г., Патриарх распорядился о том, чтобы мне присвоили профессорское звание. Сообщил он это через Леню Остапова, и распоряжение было выполнено. А в последний день, — буквально минут за двадцать до смерти, — беседуя с митрополитом Никодимом, сказал: «Питирима надо возвести в архиепископы. И Пимена (Хмелевского)». Разговор закончился, Никодим уехал. Едва он доехал до Серебряного бора, как ему сообщили о смерти Патриарха.

Сам я тоже бывал у Патриарха в Переделкине во время его последней болезни, — но только в феврале, когда он еще ходил (я приезжал подписывать кое-какие бумаги). Последняя его служба была всенощная под Сретенье в Елоховском. Он прочитал «Ныне отпущаеши», а потом сказал, что завтра утром в соборе будем служить митрополит Пимен и я, а он сам хочет отдохнуть в Переделкине, и что там литургию отслужит о. Алексий. А вечером с ним случился инфаркт. Он терпеть не мог около себя никакой прислуги; вечером монахиня подавала ему таз и кувшин, и он шел в ванную. Видимо, он не удержал тяжелый кувшин, упал на левый бок, ударившись о раковину. То ли болевой шок стал причиной инфаркта, то ли наоборот — стало плохо с сердцем, оттого он и упал — теперь уже не узнать. Однако так и вышло: «Ныне отпущаеши…»

С тех пор я его уже не видел. 17-го апреля вечером я вернулся из Лавры, собирался мыть голову, уже зашел в ванную, когда позвонил Буевский и сказал, что Патриарх скончался.

Умер он в Лазареву субботу. Этот день он очень чтил и всегда отмечал службой. Называл эту субботу «благословенной» в отличие от «Великой преблагословенной» — перед Пасхой. Незадолго до смерти его осматривали врачи, и он сказал им, что в Лазареву субботу непременно будет в церкви. А в ответ на возражения: «Ваше Святейшество, вам еще рано, вы еще не совсем поправились!» (он, в принципе, шел на поправку) — ответил: «Вы не понимаете, какой это день!»


[1] Был еще один подобный случай — только без фототехники. Как-то я решил подсмотреть, как молится один старец. Мы с ним были в алтаре вдвоем и, казалось, ничто этому не препятствовало. Но как только началась служба, мне нестерпимо захотелось спать. Я и так-то всегда спать хочу, но это было что-то из ряда вон выходящее. Выйду я из алтаря, сделаю несколько «гимнастических упражнений» — поклонов, возвращаюсь — ничего, полегче, но только взгляну на него — и опять. Так за всю службу ничего и не увидел.

Митрополит Питирим (Нечаев)

<-- -->
Прочитано: 863 раз
Поділитися з друзями
Популярні статті:

Отправить комментарий

*